Александр Нежный. Один 16+
31.05.2024
Журнальный гид
Родился в 1940 году в Москве. Окончил факультет журналистики МГУ им. М. В. Ломоносова. В 1958 году начал работать корреспондентом в газетах «Комсомольская правда» и «Труд». Совершил много поездок по СССР - «от Прибалтики до Дальнего Востока и от Кушки до Северного Ледовитого океана», написал большое количество статей. Печатался в таких литературных журналах, как «Новый Мир», «Дружба народов», «Знамя», «Звезда», «Нева». В годы перестройки был одним из первых публицистов, писавших о гонениях против Русской Церкви при большевистском режиме, отстаивавших в печати свободу совести. Автор семнадцати книг документальной и художественной прозы. Основная тема творчества - религиозно-нравственная.
Александр Нежный. Один : Повесть // Знамя. – 2024. - № 3. – С. 7 – 42.
Небольшая новая повесть, как всегда, написанная отличным русским языком. Александр Нежный и не скрывал никогда, что на его творчество оказали влияние Лев Толстой, Булгаков и другие великие русские классики. Тема любви и смерти всегда присутствовала во всех сюжетах Нежного. В книге «Один» затронута еще и острая тема одиночества человека в неизбежной старости. Дети разъехались, общаться не стремятся, жена умерла, друзья уже ушли в мир иной. Казалось бы, быт налажен, болезни под контролем. Но находка дневника жены на антресолях перечеркивает все 30 лет семейного счастья, все положительные воспоминания.
Предлагаем вашему вниманию отрывок из повести:
В субботу Николай Маркович Абрамов решил разобрать много лет копившиеся на антресолях записные книжки, старые письма, альбомы с детскими рисунками, школьные тетради, оплаченные счета, ненужные книги и прочий хлам. Он давно уже хотел освободить антресоли и поместить туда два чемодана, громоздившихся на платяном шкафу и сообщавших комнате какой-то вокзальный вид.
С балкона Николай Маркович принес стремянку и, раздвинув, проверил ее на устойчивость и только после этого вступил на первую ступеньку. Опасаясь головокружения, он некоторое время стоял на ней и лишь потом поднялся на ступень выше и распахнул дверцы антресолей. Он чихнул от пыли, пошатнулся, но устоял, схватившись за верх стремянки. Икар, т-твою дивизию, обругал он себя. И валялся бы на полу, и стонал бы, и звал бы на помощь. Кому ты нужен, старый пес. Теперь со всей осторожностью он вытаскивал папку за папкой и кидал на пол. Пыль взлетала серыми облачками. Перекидав завязанные на тесемки папки с надписями на светло-коричневых обложках: «Письма 1», «Письма 2», «Письма 3», два сборника диктантов, один совсем старый, другой поновее, перевязанную шпагатом стопку школьных дневников, набитый тетрадями старый портфель с двумя замками, учебник и хрестоматию по русской литературе XIX века, альбом со снимками, он обнаружил в полутемной глубине фотоаппарат «ФЭД», сломанный микроскоп, коробку с гайками, шурупами и скобами, пакет с новогодними шарами и звездами и в самом углу сумку, с которой покойная Мила ходила в магазин. Чтобы дотянуться до сумки, надо было подняться еще на одну ступеньку, а затем по пояс влезть в антресоли. Он заколебался. Далась ему эта сумка. Стояла десять лет и еще простоит. Но Николай Маркович не лишен был упрямства и в некоторых своих намерениях шел до конца. Он поставил правую ногу на верхнюю ступеньку, чуть погодя переместил левую, перегнулся, залез в антресоли, достал сумку и сбросил ее на пол.
Спустившись, он ополоснул в ванной взмокшее лицо, взял заранее купленный черный пластиковый мешок и погрузил в него школьные дневники, портфель, книги и взялся за папки с письмами. Тут он остановился и сел на стул. Папка номер два была в его руках. Он развязал тесемки и взял первое попавшееся письмо. От мамы. Мама писала ему во Владимир, где он был на практике. «Сынок, тебе так повезло с твоей профессией, цени это. Что может быть нужнее и благородней, чем учить, воспитывать детей, в которых наше будущее. Счастливая наша страна, счастливое время, и ты должен быть непременно счастлив». Бедная мама. Она была страстная патриотка, и убогость и уродство их быта — а жили втроем на шестнадцати метрах в квартире с двумя соседями и с возникающими время от времени войнами то из-за непогашенного в уборной света, то из-за шума после одиннадцати, то из-за неудобно поставленного на кухне холодильника — не способны были поколебать ее веру в лучезарное будущее советской Родины. Ей грезились коммунизм, бесклассовое общество, светлые здания, парки и прохаживающиеся по их аллеям не знающие забот счастливые люди. Неурядицы сегодняшней жизни она сравнивала с еще не до конца возделанным полем, на котором, спустя положенный срок, поднимется пшеница с колосьями, полными золотых зерен, вырастут райские сады и побегут ручьи, прохладные даже в знойные дни. Мамино влияние на него было так сильно, что и на мир вокруг лет, наверное, до двадцати трех он смотрел ее глазами и с ужасом человека, из-под ног которого уходит земля, слушал приятелей, издевавшихся над невнятной речью Леонида Ильича, высмеивавших выборы во всякие Советы и называвших родное Отечество дурдомом. Он рассказывал об этом маме, она негодовала. Родина, говорила она, дала этим юным негодяям все, а они платят ей черной неблагодарностью. Позднее он понял, что маминой натуре непременно нужна была вера в некий идеал, мечту, сияющий в отдалении образ. Не нашлось рядом с ней человека, который привел бы ее к Христу, единственному, кто заслуживает нашей веры; если бы она уверовала, то со своей страстностью вполне могла бы стать русской Жанной Д’Арк, поднимающей народ на защиту оскорбляемых безбожниками святынь. Он вытянул еще одно письмо, открыл конверт и прочел: «Милый! Когда же мы встретимся? Ты приедешь? Хочешь, приеду я, а ты меня встретишь? Ты обещал мне, и я поверила тебе. Неужели ты способен на обман? Это недостойно настоящего мужчины, который всегда верен своему слову. Не заставляй меня думать о тебе плохо». Николай Маркович вздохнул. Как, кстати, ее звали? Оля? Тоня? Да вот же, она подписала: твоя Марина. Ну да, Марина. Он попытался вспомнить ее, но не получалось: видел неясные лица, голые полные руки, рыжеватые волосы подмышкой.
Третье письмо было от жены. Ее отправили в командировку, куда-то на Урал, и она присылала ему оттуда письма на двух, а то и трех листах из школьной тетради, исписанных ее мелким, изящным почерком. Она описывала маленький городок, осеннюю слякоть, холодные вечера с тусклыми фонарями за окном в дождевых каплях и прибавляла: «Если бы ты знал, как я скучаю по тебе. Ты мой единственный на всю жизнь. Я это сразу поняла в нашу первую с тобой встречу. Ты помнишь?» Мила милая, могла бы не спрашивать. Вечером первого мая он отправился к своим приятелям, Вороновым, где за накрытым столом собралась уйма народа, и все очень скоро принялись спорить и орать так, что не было никакой возможности вставить свое слово. Он сначала порывался, но в конце концов махнул рукой, выпил рюмку и тут увидел ее. Она сидела наискось от него, уставив глаза в стол. Боже, подумал он, боттичеллевская девушка! И правда: у нее были светлые волосы до плеч, темные брови, прямой нос, нежный рот — а когда она подняла голову, у него перехватило дыхание, до того чист и доверчив был ее взгляд. Он подумал: будет моей женой.
Спустя полгода они поженились, и, прожив с ним без года тридцать лет и родив двух детей — старшую Ирину и младшего Сашу, она умерла у него на руках через месяц после операции по поводу рака груди. За день до смерти она почти перестала говорить, но с последним дыханием произнесла на удивление ясно: «Скажите ему…» «Кому?! — вскричал Николай Маркович, припадая щекой к ее щеке. — Кому сказать?!» Но ответа не было: ее не стало. Он подошел к заиндевевшему окну, глянул на багровое солнце в синем, ярком небе и зарыдал, прижавшись лбом к ледяному стеклу.
Оставшись один, он первое время пытался понять, о ком она думала в свой смертный час, и в конце концов решил, что либо о нем (коснеющим языком она почему-то сказала о нем в третьем лице), либо о сыне, который уже тогда огорчал их все сильней и сильней. Что она хотела сказать супругу, за всю их совместную жизнь не давшему ни малейшего повода усомниться в своей верности? Чтобы он женился? Нет, никогда он не сделает этого хотя бы потому, что в новой спутнице жизни он наверняка не найдет ни одной черты, напоминающей Милу, и оттого предполагаемая жена была ему заранее неприятна. Если же она говорила о сыне, то Николаю Марковичу была — увы — так понятна тревога, не оставившая ее даже на смертном одре. Найдя верное, как ему казалось, объяснение, с годами он все реже вспоминал эти ее последние слова и, не задумываясь об их смысле, вздыхал и говорил: «Мила, Мила, оставила ты меня одного».
Он положил письмо в папку, потянулся за другим, но, сказав себе: «Зачем?», пожал плечами и завязал тесемки. Однако он медлил опускать ее в черный мешок. Николай Маркович думал, что эти папки с собранными в них письмами есть ни что иное, как его жизнь, или, вернее, свидетельство, что он жил и был любящим сыном и примерным мужем, что он любил и был любим, а что до грехов, то разве не простительны они по молодости его лет? Было и быльем поросло. Николай Маркович вдруг подумал о своей жизни, что она напоминает снежинку на ладони — только что была, и вот ее уже нет. Он помрачнел. В сущности, никто и не заметит, что Николай Маркович Абрамов приказал долго жить. Ну, может быть, дочь в своем Сан-Франциско прольет короткие слезы, получив известие о его смерти, а сын просто сплюнет и разотрет. И все. Некому будет пожелать ему спокойной и беспробудной ночи, некому кинуть горсть земли на крышку гроба, некому поднять поминальную чару. Нечего ждать человеку, если он остался один. Как странно, мучительно и странно, что все миновалось так быстро. Оглянуться не успел, а уже увидел себя на краю жизни, беспомощно всматривающимся в ожидающую его ночь и пытающимся угадать, что его там ждет. Единственным светом была Мила — но ее свет погас, отчего впереди стало еще темнее.
Взгляд его упал на сумку, с такими усилиями извлеченную им из глубины антресолей. Он потянулся за ней. Внутри оказалась тетрадь размером со школьную, но много толще и в твердом переплете. «Интересно», — вслух сказал Николай Маркович и вздрогнул от звука собственного голоса. Должно быть, хозяйственные записи, подумал он, расходы, покупки, рецепты… Она любила приготовить что-нибудь необычное и была рада, если ему это нравилось. Тихим голосом сказал кто-то внутри него: не открывай. Николай Маркович возмутился. Экая чушь. С какой стати? Но все-таки он помедлил, а потом решительно открыл тетрадь где-то на середине.
Нет, это были не хозяйственные записи, не перечень трат и покупок, отражающий ее усилия остаться в рамках семейного бюджета; не было и рецептов. Это был, скользнув взглядом, понял он, ее дневник. Когда же она успевала его вести, недоумевающе подумал он. Ночами? Я бы заметил. Пока я в школе? Так и она на службе. Ему казалось чрезвычайно важным уяснить, где именно своим мелким изящным почерком она записывала в эту тетрадь события текущих дней, говорила о своем настроении, о детях и, наконец, о нем. Скорее всего, на работе, решил Николай Маркович, но легче ему не стало. Теперь он колебался: читать ли ее дневник, или, захлопнув, отправить обратно в сумку, или вместе с письмами предать огню. Поздно вечером выйти во двор и устроить небольшое аутодафе. Гори, жизнь! Гори, моя память! Горите, мои радости и печали! И ты, Мила моя, знай, что я не нарушил тайну твоей исповеди, а счел за благо сжечь ее, дабы ни малейшим сомнением не потревожить мир и согласие прожитых вместе с тобой лет. Но пока Николай Маркович размышлял и колебался, его глаза остановились на каком-то в высшей степени странном месте, на чем-то таком, что ни при каких обстоятельствах не могла написать Мила. Какая-то ошибка, подумал он и прочел снова: «Я все вспоминаю тот день, когда мы познакомились…». Николай Маркович на секунду отвлекся от чтения и подумал, что и он в мельчайших подробностях помнит день первого мая семьдесят второго года, когда они встретились в доме Вороновых. Они с Милой несколько лет отмечали его как день счастья, но со временем и с умножением забот все праздники, в том числе и этот, словно поблекли, повытерлись, и мало чем стали отличаться от будней. Тем не менее, Николай Маркович в этот день всегда говорил Миле: поздравляю тебя с праздником счастья, и она улыбалась и отвечала: и тебя тоже. Только однажды она кивнула и сказала, что ей нездоровится. «Мила! — встревожился он. — Что с тобой?» «Ах, оставь, — промолвила она, заплакала, потом засмеялась и, улыбаясь сквозь слезы, сказала. — Не обращай внимания. Женские капризы».
Теперь он читал и не верил своим глазам. «Я хочу записать здесь историю моих отношений с А., эту историю нашей с ним тайной любви. Зачем? Для кого? Для самой себя. Наверное, мне будет легче, когда я выговорюсь. Я сумела сберечь эту мою тайну, которая — особенно поначалу — мучила меня ужасно. Ужасно! Я не знала, как мне благодарить судьбу за встречу с А., и в то же время иногда думала, что лучше ее бы не было и я жила бы без постоянного камня на душе и сознания собственной греховности. Я сама себе была противна, что приходится лгать и обманывать Колю, не сделавшего мне ничего дурного…» Кровь бросилась ему в лицо, затылок налился тяжестью, и он задышал так, словно без передышки поднялся на пятый этаж. Он не мог представить себе, что ему, любящему, верному, заботливому мужу изменяла, изменяла не один год, много лет его жена, которую он преданно любил. Она обрушила всю его жизнь, она сделала ее бессмысленной, пустой и жалкой. Она его убила. Обхватив голову руками, Николай Маркович простонал. Боже мой, зачем она все это написала? Зачем он достал эту сумку? Зачем открыл ее? Зачем полез в эту тетрадь, будь она проклята? Иногда незнание спасает, а знание губит. Не-ет, мстительно протянул он, это хорошо, что я узнал. А то бы так и умер обманутым дураком. Николай Маркович ощутил комок в горле, губы у него затряслись, и он прошептал: «Мила! За что?!» Слезы выступили у него на глазах. «Видишь, до чего ты меня довела», — устало пожаловался он.
Он сидел неподвижно, прижав пальцы правой руки к запястью левой, и считал удары. Бешеный у него оказался пульс: Николай Маркович насчитал сто тридцать, да еще с перебоями. Их выпало на одну минуту девятнадцать, причем пять из них были длинными с завершающим трепетанием сердца. Что ж, едва ли не с удовлетворением отметил он, и умру. И пусть. И если увижу ее там, в другой жизни, подойду и скажу: «Как ты могла? Так-то ты отплатила за мою любовь?».