Сенчин Р. Золотые долины 16+
Журнальный гид
Сенчин Роман Валерьевич родился в 1971 году в Кызыле. Окончил Литературный институт им. А. М. Горького. Печатался в журналах «Новый мир», «Знамя», «Дружба народов» и др. Лауреат премий «Эврика», «Венец», «Ясная Поляна», «Большая книга» и др. Живет в Екатеринбурге.
Сенчин Р. Золотые долины : Повесть / Р. Сенчин // Новый мир. – 2021. - № 2. – С. 9 – 55.
Новая книга известного писателя легко читается, но оставляет тяжелое ощущение. В этом можно обвинить, пожалуй, все его книги. Герои легко узнаются, у всех есть знакомые семьи, живущие от зарплаты до аванса. Позитивные ноты отсутствуют совсем. Герой повести приезжает на каникулы к родителям в умирающий городок. Каникулы нужны для того, чтобы с помощью «даров природы» накопить на дальнейшую учебу. Об этом грустном и бесперспективном накопительстве, собственно, и написана повесть.
Предлагаем вашему вниманию отрывок из повести «Золотые долины»:
Илья Погудин приехал домой двадцать пятого июня. Родители отложили разговор на вечер. Или на завтра. Отпустили погулять с Валей.
Гулянье получалось невеселым.
После объятий и поцелуев, до сих пор неумелых — тычки губами в губы и щеки, — побрели по тротуару с присыпанными щебенкой ямками. Ямок было много, щебенка хрустела под ногами.
Молчали. Валя все заглядывала Илье в глаза, то ли ожидая, когда он заговорит, то ли ища в его глазах разрешения задать важные, необходимые вопросы.
— Опять две четверки, — в конце концов сказал Илья.
Отвернулся — не хотелось видеть, как Валино лицо перекосит боль; она сунет кулак в рот, чтобы не закричать. Так страдали девушки в старых черно-белых фильмах, а теперь вот только Валя… Может, еще по разным укромным углам страны остались такие. Немного…
— Не надо, — продолжая глядеть в сторону, попросил Илья. — Перестань.
— И что теперь? Как вы?..
— Ну, так же, как прошлое лето. Или… Решать будем, в общем.
Он обернулся к ней и с удивлением заметил, что лицо спокойно. По крайней мере, нет на нем страдания. Зимой, прошлым летом было...
Поднял глаза на волосы, цвет которых, наверное, называется русым. Илье нравился цвет Валиных волос, то, как она завязывает их узлом на затылке, прямой пробор, по которому хочется осторожно водить пальцем… Да она вся ему нравилась, хотя он даже про себя, мысленно не произносил этого слова, тем более «люблю». Просто с пятнадцати лет знал — ему будто кто-то сказал, — что Валя его девушка и они всю жизнь будут вместе.
Сначала защищал ее, на два года младше, от насмешек пацанов и девчонок, потом стал провожать домой из школы, искать с ней встречи, поджидать неподалеку от ее дома.
Валя была простая. О ней так и говорили, с презрением и иногда сочувствием, — «простая». Училась все время неважно, вела себя тихо как-то, как прибитая. Не увлекалась разными модами, не просила у родителей купить наряды и телефон без кнопок. Никто не слышал от нее щебета, громкого смеха; Валя с увлечением — нет, самозабвенно, что ли, — выполняла монотонную, однообразную работу: часами сидела на корточках над грядками, вырывая сорняки, вышивала мелкие-мелкие узоры на тряпочках, рисовала что-то в тетрадях, с готовностью вызывалась покрасить, помыть посуду, подмести пол…
Кое-как закончив девятый класс, осталась здесь, в родном поселке. На вопросы соседей ее родители отвечали: «Ну а куда ей? Заклюют в городе, в этих колледжах. Простая слишком. Да и сама не хочет».
У Вали были двое братьев и сестра. Все старше, и все более или менее устроились. А Валя… Таких «поскребыш», кажется, называют. Илья ненавидел это слово, но и чувствовал его справедливость. И тем сильнее хотелось обнять ее, спрятать за своими руками…
— Пойдем, — сказал он, и Валя послушно отозвалась:
— Пойдем.
Пошли дальше по центральной улице. Улице Комсомольской. Было тихо, людей почти не встречалось. В основном по домам или в огородах, оградах. Снаружи нечего делать. Сгонял в магазин, если деньги есть, и обратно.
Илье было уютно в их поселке с неблагозвучным, а для посторонних так и диковатым названием Кобальтогорск. Но чувство уюта смешивалось с грустью, в первые же часы начинала сосать тоска, и Илья признавался себе, что если бы теперь жил здесь не по два месяца в год, а постоянно, тоска, сверлящая, как зубная боль, извела бы, сгноила. Теперь понимал, почему ребята, уезжавшие на учебу, не возвращались, а если и навещали родных, то коротко, и на лицах их держалась печальная полуулыбка, словно у человека, вспомнившего на поминках что-то хорошее, связанное с покойным...
Давно, еще до его рождения, Кобальтогорск был цветущим оазисом цивилизации посреди гор и тайги… В пятидесятые годы прошлого века неподалеку от того места, где позже вырос поселок, нашли залежи кобальта, никеля, меди и решили построить комбинат. Для полутора тысяч рабочих рубили в котловине меж двух хребтов дома, затем стали возводить кирпичные и бетонные.
Кобальтогорск сразу стал поселком городского типа, минуя низшие статусы «деревня», «село», «рабочий поселок», — строили капитально, с размахом. Центральное отопление не только в четырехэтажных домах и учреждениях, но в одноэтажках на две семьи. Их гордо называли коттеджами. Дворец культуры не уступает филармонии в областном центре, столовая, как ресторан, разве что без официанток. Здания городской и заводской администраций — настоящие дворцы, повсюду на стенах мозаичные панно: рабочие-богатыри, девушки-физкультурницы, солдаты с добрыми глазами, улыбающиеся шахтеры, летящие балерины, Ленин, гордо глядящий на комбинат «Горкобальт»…
Комбинат вот он — на склоне горы Трудовой. Сереют бетонные остовы корпусов, часть шиферной обшивки ленточного транспортера обвалилась, оставшаяся торчит, напоминая кость оторванной руки…
Илья не застал комбинат работающим — родился через пять лет после закрытия. Не видел, как по утрам по поселку медленно ездили служебные автобусы, собирая мужчин и женщин, как возвращались вечером люди со смены, как награждали на площади перед заводоуправлением передовиков труда, передавали от одной бригады к другой красное знамя. Но с детства он тоже, как каждый кобальтогорец, сознавал себя сыном комбината, жил им. Даже умершим.
Его водили в садик, большой, просторный, с огромными окнами, бассейном, построенным, как часто вспоминали взрослые, по «ленинградскому проекту». Потом — в школу, тоже просторную, со светлыми классами, широкими коридорами… Школа была построена «по московскому проекту». Его окружали хоть и медленно ветшавшие, но красивые, величественные здания, он ходил по прямым, ровным, совсем не деревенским, улицам… Все это создали для людей, работавших на комбинате, возвели благодаря комбинату.
Как себя помнил, он слышал бодрое: «Вот запустят снова комбинат!..» Потом печальное: «Вот когда был комбинат…» И ему передавалась уверенность, что если этот скелет на склоне горы снова заполнят мясом оборудования, обрастят стеклами окон, та неведомая ему счастливая жизнь вернется.
Илья знал из разговоров родителей и соседей — комбинат погибал долго, медленно. Если бы быстро, было бы легче: закрыли, объявили людям, что навсегда и делать им здесь больше нечего. И они нашли бы, куда переселиться, где работать. Но большинство ждало, что вот-вот «запустят», вот-вот снова позовут в цеха и шахты.
Комбинат прекратил производство в самом начале девяносто третьего года. Словно подтвердилось в конце концов на деле наступление нового времени, в которое жители поселка, находящегося в пяти тысячах километров от Москвы и в ста от ближайшего города, упорно не хотели верить. Телевизор показывал, радио твердило — там закрыли, там остановили, там бросили, а у них тут почти по-прежнему. Даже снабжение не особо скудело.
Но вот пронеслось как слух — комбинат встает на несколько недель. Слух подтвердился. Эти недели никак не кончались. Потом новость: вывозят оборудование! Мужчины бросились к цехам, скрутили, как они считали, воров. Оказалось, не воры, выполняют приказ начальства. Не комбинатовского, а выше.
Какое-то время рабочие — уже по большей части отправленные в бессрочные отпуска — боролись за свой «Горкобальт». Устроили патрулирование, не доверяя оставшимся в штате сторожам, охраняли сами.
Усмирять непослушных приезжали то менты, то бандиты, появлялись экономисты и экологи, разъясняли, что комбинат изначально был убыточным, продукция неконкурентоспособной, что производство их концентрата оказывает губительное воздействие на окружающую природу, что жить в Кобальтогорске нельзя — повсюду мышьяк, радиация, цианистый натрий, — нужно срочно уезжать, увозить детей…
Многие в конце концов не выдержали и уехали. Не из-за экологии — существовать было не на что. За один девяносто четвертый число жителей, как слышал и крепко запомнил Илья, сократилось почти наполовину: с шести тысяч до трех с половиной.
Родители Ильи, тогда еще совсем молодые, не уехали из-за своих родителей. Те были здесь старожилами, романтиками шестидесятых… Сейчас жива осталась только бабушка, папина мама. Бабе Оле семьдесят пять, и до сих пор она верит, что комбинат возродится, пишет письма в разные инстанции, гордо носит на груди ромбик советского инженера и медальку «Победитель соцсоревнования» 1976 года…
Комбинат растащили до последней железки. Даже бетонные стены покрошили, выдалбливая арматуру. Говорят, днем и ночью стоял грохот, визг «болгарок», ревели «Камазы», скрежетали краны, экскаваторы… Участвовали и местные, бывшие рабочие, мастера, технологи. Плакали и крушили родной комбинат. А что было делать?..
Бросали в кузова грузовиков и пикапов все железное — от шарниров и мотков проволоки до дозиметров и контейнеров с цезием — и везли в город, чтоб сдать в лом.
Илья родился в девяносто девятом, когда заканчивали разорять комбинат, а осознавать земляков и Кобальтогорск начал такими, какими они оставались и сейчас: сельские жители на остатках чего-то грандиозного. Также, наверное, выглядели последние древние римляне, выращивающие капусту и пасущие коз возле руин Капитолия.
…Вышли на центральную площадь — Октябрьскую, — непомерно большую, предназначавшуюся когда-то для многотысячных демонстраций и парадов. Теперь же бетонная плитка покрошилась, из швов и трещин лезли трава, кусты, ростки черемухи, березок. Их вырывали — жители пытались сохранять порядок, — но безуспешно: рано или поздно площадь превратится в пустырь, а потом и в лесок…
Над площадью возвышается памятник Ленину. Тоже бетонный, с облезшей местами побелкой, но сама фигура мифического для Ильи и Вали вождя до сих пор поднимала настроение. Руки в карманах, ноги широко расставлены, на лице удовлетворение, какое бывает у людей, завершивших трудное дело.
За памятником здание бывшего райкома, а теперь администрации Кобальтогорска. Трехэтажное, широченное, с высоким загнутым вверх козырьком, который поддерживают четыре колонны. Правда, в холодное время года используется всего несколько кабинетов — те, где установлены печи.
Уютный и образцовый Кобальтогорск гибнул постепенно, «в несколько очередей», как грустно шутили старшие, которых молодежь в свою очередь в шутку с примесью презрения называла «пожилками»… Первая очередь — когда остановился комбинат, вторая — когда комбинат растащили до состояния, что легче стало возвести новый, чем восстанавливать этот. Третья очередь — когда из поселка городского типа его разжаловали в село.
А четыре года назад, зимой, случилась авария на ТЭЦ — «смертельный удар».
Илья часто вспоминал ту аварию и дергался от ужаса. Просил кого-то — бога, высшие силы, — чтобы пережитое ими тогда осталось самым страшным событием.
В мае на ТЭЦ — мощной, построенной когда-то для комбината и будущего города — прекратили подачу электричества из-за долгов. Остановился подвоз угля. Закрутился на малых оборотах процесс ликвидации «Кобальтогорсктепло», не имеющего средств на погашение долгов… Судебные разбирательства, подписки о невыезде разных начальников и бизнесменов…
В принципе ТЭЦ могла бы обеспечивать себя электричеством сама — она была оборудована турбиной. Но турбина давно рассыпалась от старости, а запасную разграбили, «разгрызли».
Люди, давно привыкшие к разным неудобствам, терпеливо ждали. В больнице, столовых воду грели на плитах; вместо ванны мылись у обладающих банями знакомых…
Электричество дали только перед самыми морозами — в октябре. Началась судорожная подготовка ТЭЦ к отопительному сезону. Из пяти котлов давно использовали два — один был основным, другой резервным, остальные безнадежно сломаны.
Почти сразу после пуска накрылся и основной котел, а перед самым Новым годом случился пожар на «мельнице» — там, где крошат уголь, — погубивший и резервный.
Жителей призвали не паниковать, запретили сливать воду из батарей. А мороз давил за сорок… Через семь часов, когда удалось запустить основной котел, трубы теплотрассы стали взрываться, и в небо красиво и страшно взлетали плотные, ослепительно белые струи кипятка. Поселок посыпало рукотворным снегом.
Когда батареи стали холодными, люди, конечно, включили обогреватели, электроплиты. Не выдержала подстанция.
Тьма с редкими огоньками фонариков и свечей, столбы пара, словно в какой-нибудь долине гейзеров, и тяжкий мороз, от которого больно глазам… Но в тот момент Илье не было страшно. Скорее, интересно. Не то чтобы в шестнадцать лет был настолько глуп и не понимал, что он и родные, да и все три тысячи жителей их поселка в смертельной опасности. Понимал. А чувство какого-то восторга все равно было сильнее…
Дизельное отопление и печки имелись в считаных домах. Туда и в редкие бани сразу набилось людей под завязку. Стояли плотно, один к другому, трудно вгоняли в грудь выдышанный воздух…
У Погудиных была маленькая железная печка в гараже. В морозы, если возникала нужда куда-нибудь ехать, папа подтапливал ее, оживлял теплом старенькую «шестерку». Сейчас печка стала спасением.
— Давай кочегарь, — велел папа Илье, а сам побежал за бабой Олей, которая жила в четырехэтажке...
Собрались, уселись полукругом. Молчали, слушали вой сирен на улице, какие-то хлопки, треск, скрежет… Бока печки были бордовыми, но она не могла прогреть гараж-сараюшку: лицу было жарко, а спину щипал мертвыми пальцами холод… Илья косился на бабушку, та смотрела на печку сурово и твердо. Казалось, может так твердо смотреть до конца, пока не застынет. Да и потом этот взгляд наверняка сохранится.
Сестра Ильи, Настя, которой тогда было одиннадцать, сидела на коленях мамы, гладила ее голову в толстом платке, а мама тихо, чтоб не пугать папу и детей и не сердить бабу Олю, плакала…
Дрова — да и не дрова никакие, а обломки гнилых деревяшек, сучья — кончились почти сразу. Разбив старый ящик, покрошив выдернутые из забора доски, Илья с папой поехали к ТЭЦ за углем.
По дороге заскочили к Вале. В их коттедже никого не было.
— Ушли к кому-нибудь, — задыхаясь на морозе, попытался успокоить папа. — Вон там, наверно, — и кивнул на поднимающийся в черноте сероватый столб дыма у соседей.
— Наверно, — кивнул Илья.
— Садись, бензин жжем.
До ТЭЦ было километра два. Вдоль дороги на сваях-подставках лежала теплотрасса. Она всегда казалась лишней, уродующей пейзаж лохмотьями изоляции, ржавью сетки, а теперь стала такой родной, и так больно было смотреть на струйки пара в трещинах трубы, словно живое существо заболело. «Не умирай, не умирай», — мысленно просил Илья…
Жителей Кобальтогорска развезли по ближайшим деревням, стариков и детей — в город. Но уехали далеко не все — боялись бросать дома.
Операция по спасению поселка стала делом чуть ли не всей страны. Премьер-министр по телевизору грозно требовал: «Делайте что хотите — выставляйте караулы из чиновников, буржуйки используйте, пока котлы не работают. Люди мерзнуть не должны!»
Печки, теплое белье доставляли сначала самолетами из соседних областей до города, а потом вертолетами до Кобальтогорска; везли трубы, гнали технику. Бригады крепких мужиков в одинаковых пуховиках с нашивками МЧС валили сосны, которые местные берегли и любили, шинковали, кололи на полешки…
Заодно искали виновных. Ими сначала хотели сделать главу администрации и его заместителей. Но ТЭЦ была областного подчинения, а приказ не спускать воду из системы, говорят, исходил от главного в области человека. Хотя письменного приказа никто не видел…
Саму ТЭЦ наладили быстро, а трубы меняли всю весну, лето и осень. До конца так и не доделали — до сих пор часть подъездов в четырехэтажках без отопления, многие кабинеты в администрации и поликлинике. Даже не все старые батареи убрали, и иногда наталкиваешься взглядом на них: кривые дыры в чугуне, трещины. Словно какой-то псих с кувалдой прошелся.
После той аварии Кобальтогорск и стал по-настоящему селом, а не поселком городского типа. Во дворах широкие поленницы, в коттеджах и даже квартирах — буржуйки с торчащими из окон трубами. Много квартир вообще пустуют: люди или уехали вовсе, или перебрались в свободные дома на земле. Там понадежней.
Баба Оля в теплое время живет в квартире, а в морозы поселяется у сына, невестки и внуков. Квартиры ее подъезда по-прежнему без тепла…
С края площади доносятся звуки баяна и пение. Илья с Валей не удивляются — такое здесь почти каждый вечер. Дядь Юра.
Когда-то он занимал немаленькую должность на комбинате, а теперь состарился. Приходит на площадь, садится на ступеньки обклеенного рекламой микрозаймов Дворца культуры и начинает петь. Раньше, говорят, исполнял народные печальные песни, но на него ругались, и он переключился на другие, своей молодости. Поначалу собирались целые толпы, подпевали, кидали в коробку деньги. Потом прекратили — привыкли. Может, и не привыкли, а слишком больно слушать о том, что навсегда прошло.
Теперь рядом с дядь Юрой крутились ребятня и собаки. Да и то не всегда.
Игорь и Валя подошли ближе, стали слышны слова:
…Встали в ряд века и годы,
Как солдаты в строй бойцов.
В нашей молодости гордой
Есть и молодость отцов.
Мастерский перебор по кнопкам, и голос дядь Юры делается крепче:
Хорошо свою весну нести
На распахнутых руках,
Солнце нашей вечной юности
Не померкнет в облаках!
А потом, после проигрыша, голос снова становится мягким:
Управляй своей судьбою —
Одолеешь путь любой.
И товарищи с тобою,
И любимая с тобой.
И опять перебор кнопок, и крепость, какая-то пугающая просветленность:
Хорошо свою весну нести
На распахнутых руках,
Солнце нашей вечной юности
Не померкнет в облаках!
Дядь Юра повторяет припев, дергает меха баяна и смолкает. И видно, как дрожит его подбородок, в морщинах под нижними веками поблескивает влага. Может, слезы, а может, пот.
Илья полез в задний карман штанов за мелочью.
— Не надо, — махнул рукой дядь Юра. — Лучше барышню угости мороженкой.
И заиграл что-то тихое, душевное… Илье стало так грустно-хорошо, что в горле сдавило, и он повел Валю прочь от старика, от мелодии, от пустоты огромной площади с лезущей из швов и щелей дикой тайгой...